Русская Голгофа
Елена СеменоваОтрывок из романа
«Честь — никому!».
20 сентября 1918 года. Валдай
«Дорогой мой и никем не заменимый Миша, только один Бог знает все мои душевные боли, упреки совести. На коленях молю тебя, прости и ты меня за все мои несправедливые слова и обиды. Но ты все же знаешь сам, как искренно я тебя люблю, преданно, и если невыдержана, то это нужда и непосильный труд, а сил немного. Молю тебя, береги себя, знай, что все благополучно, ты знаешь, мы ни в чем не виноваты, ты не участвовал ни в чем, и мы все повиновались требованиям нового правительства и были во всем солидарны. Взят ты не один заложником, Бог не без милости. Я сделала и делаю все для твоего блага и спасения…»
Слезы наворачивались от этого полного любви и заботы письма. Сколько нежности, сколько предупредительности — и как она знала, что сказать, как ободрить, поддержать в этот час! А ведь не всегда жили дружно. Всякое выпадало. Бывало, что и ссорились, и он роптал на нее… Видел перед собою два ангельских женских характера, тещи и горничной Поли, и вздыхал, почему его Манюша не обладает таким? Сколь много мягких, очаровательных женских душ на свете! Почему же рядом — не такая? И вспоминалась в часы размолвок та, из дальних лет, единственная, которая была ангелом. Кузина Анюта, унаследовавшая, вопреки Шопенгауэру, характер не от отца своего (грубого и жестокого), а от матери, столь же доброй и спокойной. Детская любовь… Он полюбил ее тринадцати лет, когда ей исполнилось только семь. Встретились семнадцать лет спустя, молодые, совершенно свободные, и сердечно сблизились сразу же. Но этому роману без начала сужден был трагический финал. Анюта умерла, в одну неделю пожранная тифом. И только тогда, по глубокой печали, которую пережил, он почувствовал, что любил несколько серьезнее, чем двоюродный брат. Незабвенная… Должно быть она умерла так рано, ужаснувшись того, что могло быть… Не раз думалось, как могла бы сложиться жизнь, останься Анюта жива. Но иначе распорядилось Провидение, назначив ему в его плавании по бушующему житейскому морю другую спутницу. Манюшу. И теперь она, бедная, столько горя натерпевшаяся из-за него, в каком страхе и отчаянии пребывает! И сколько жара душевного в дорогом письме ее, сколько преданности и самопожертвования: «Куда ты, туда и я, я тебя не оставлю, ты мой неразрывно. Помни, жизнь без тебя для меня кончилась. Без тебя жить я не буду и не могу. Господи, вернешься ты, мы будем оба работать, поднимать семью нашу и тебе вернее не будет друга, как я. Родной мой, милый и любимый, храни тебя Ангел Господень, молись и ты. У нас все мысли около тебя и дети только о тебе и говорят. Приехала Мама. О ней и говорить не надо. Горю и печали ее нет предела. Она молится о тебе и благословляет. Яша жив и здоров. У тебя ничего не нашли предосудительного только какая-то вырезанная тобою же статья «Нового Времени», но это конечно старая, как я и сказала в штабе, что ведь все жили раньше иначе. Если тебя будут судить в Новгороде, то этому не придавай значения, т. к. тут есть причина, благоприятная для тебя — я поеду с тобою. Мама с детьми. Если статья была после революции, то Слава Богу, т. к. ты писал и одобрял переворот и находил, что все старое сгнило. Пора было создавать новое, целое, здравое.
Прости, что до сих пор не сумела устроить свидание, но это нелегко, родной мой, но я не один раз у твоих окон стояла.
Милый, родной, дорогой наш Миша, папа наш и кормилец. Без тебя мы осиротели, мы точно потеряли цель жизни. Вернись, мы тебе устроим жизнь полную ласки и внимания. Молю тебя, принимай капли от сердца, что я послала. Это Мамины, по рецепту Гизе. Буду просить пропуск и завтра. Помни, я около тебя. Обнимаю тебя, крепко, как люблю, помни и верь, я люблю тебя и любила и умру верной тебе, рядом с тобою.
Милый мой, милый, родной прости меня и вернись. Будь духом спокоен, т. к. ты ни в чем не виноват. Христос храни тебя.
Твоя Манюша».
И совестно стало, что мог думать о других. О другой. Пусть даже отвлеченно, пусть даже в раздражении после очередной ссоры. И ссоры эти — как глупы и малозначны были! И не ей виниться за них, не ей, столько тягот перенесшей и переносящей. Если что и было не так в их жизни, то лишь его вина в том. И с душой разбереженной, увлажненной, поспешил ответить. Бумаги и чернил трудно было допроситься, и их не доставало больше хлеба, вместо которого приходилось жевать похожий на грязь жмых. Писал убористо на газетном клочке: «…прости меня за все огорчения, какие я вольно и невольно нанес тебе в жизни. Любил тебя и жалел и глубоко уважал многие твои достоинства. Милым и дорогим детям своим завещаю всю жизнь свою беречь маму и подчиняться ей беспрекословно. Завещаю им быть честными и добрыми, никого не обижать и трудиться, как трудились мы с тобой. Пусть не забывают Бога и не изменяют совести своей. Пусть и меня вспоминают хоть немного, как я их любил и помнил. Скажи им, что они меня поддерживали милотой своей под конец тяжелой жизни и что я хотел бы еще немного полюбоваться ими, но что делать... С имуществом моим поступай, как со своим, советуясь с милой бабушкой и добрыми твоими сестрами. Попроси их от моего имени поддержать тебя и несчастных наших детей.
Целую тебя крепко, милая и дорогая, расставаясь с тобой, примиренный и любящий. О вас, милые, будет последняя мысль моя, вспоминайте и вы меня изредка. Хотел бы, чтобы, если настанут лучшие времена, кто-нибудь выбрал бы лучшие мои статьи, рассортировал бы их и издал. Целую крепко Яшу, Ольгу Александровну и Лидию Ивановну. Всем друзьям привет. Пусть, кто лишь немного ценит меня, поможет вам. Сама знай и передай детям, что если суждено мне умереть, то совершенно невинным. Живите вы так же чисто, но будьте осторожными с людьми, как учил Христос. Милая Манюшка, прости меня, ради Бога, что невольно заставил пережить тебя тяжелые страдания, которые ты теперь переживаешь. Прошу прощения и у милых моих детей. Родные мои, прощайте. Еще не вполне потеряна надежда, что мы увидимся, но если не даст мне Господь этого великого счастья, то что же делать. Будь мужественна и всю любовь твою обрати на детей. Из дневников и писем моих все сожги, что не нужно знать детям. Прошу тебя об этом очень. Письма О.А. верни ей, с Л.И. — ей, с тобой оставь детям. Ну, еще раз крепко целую тебя и обнимаю от всего сердца и ангелочков наших благословляю…»
Хоть бы нашлись добрые души, кто бы поддержал их! Как должно быть нестерпимо тяжело и страшно Манюше… Осталась она с шестью детьми на руках. Младшие — совсем несмышленыши еще. А еще ждала Манюша седьмого. Очень она хотела родить еще одного малыша. Говорила, что нет для женщины большей радости, чем крохе такой давать грудь. Чуть подросли младшие, так и затосковала без этого. Как теперь одна выдюжит?
Увез Михаил Осипович семью на Валдай, надеясь спасти от ужасов революции и гражданской войны. Хотели вначале ехать на юг, в Азов, но, слава Богу, передумали. Потом узнали, какая резня была учинена там большевиками. Поехали бы, и как раз в нее угодили. А здесь, на Валдае, спервоначалу тихо было. Жили мирно в загодя купленном имении на Образцовой горе, служил Меньшиков в конторе — оклад ничтожный, но и то подспорье. Кроме этого оклада и дома ничего не осталось у Михаила Осиповича. Имущество в Царском и на юге конфисковали, счета в банках заморозили. Писать стало невозможно из-за беспощадной совдеповской цензуры, закрывшей все издания, кроме своих. Все заработанное за многие годы труда исчезло, как дым, как испарина, поднимающаяся от талого снега. И на смену еще недавно обеспеченной жизни пришла, скаля голодные зубы — нищета. Вот оно — торжество свободы! Есть нечто, упускаемое из виду самыми искренними друзьями свободы. Принимая необузданность за геройство, они склонны думать, что свобода — окончательная цель и что для нее все средства хороши. Но это грубейшая из ошибок. По самой природе своей свобода должна служить и жертвовать собой, и вне этой службы и благородной жертвы свобода — или бессмыслица, или предлог к катастрофе... Что такое свобода, если она не служит цивилизации? Ей остается разрушить последнюю…[1] Это и произошло в России. Свобода вылилась в первобытное бытие, голодное, полное болезней, бесправное, основанное на преобладании звериных инстинктов. Но это лишь первая ступень, лишь самое начало. Вслед за свободой настанет черед самой безумной химеры из трех. Из древней Троицы революции очередь обожания за Равенством. Во имя Равенства растаптывается и Свобода, и Братство. Стремление к Равенству есть просто-напросто взрыв самого тяжелого человеческого порока — зависти. Зная хорошо, что для подавляющего большинства народного конкуренция с более развитыми и даровитыми классами невозможна, демос выбрасывает конкуренцию из машины общества. Будет ли без этой могучей пружины общество работать, об этом пока не интересуются. Во всяком случае, работоспособность общества от этого неизбежно и сильно понизится…
Валдай недолго оставался тихой гаванью. Скоро и этот райский уголок окутал своим смрадом революционный угар. Однажды Михаил Осипович чудом избег гибели. На имение, в которое приехал он по делам, ночью напали крестьяне под предводительством большевиков. Все в этом имении устроено было помещиками. Помещики открывали школы и больницы для крестьян, помещики улучшали их быт, помещики строили и устраивали все необходимое, заботясь о достатке и благополучии своих мужиков… И помещиков с матерной бранью поднимали с постелей, гнали на улицу, грозили сжечь живьем. И сожгли бы, если бы не мудрость самих помещиков, мирно отдавших все и покинувших родовое гнездо, и мудрость старых крестьян, пришедших среди прочих с тем, чтобы удержать молодежь от озорства.
Кто были эти помещики? Все оставшиеся культурные люди России? Сам Меньшиков? Отдаленные потомки Авеля… Последние пастухи человеческих стад… Старший брат, земледелец Каин, воззавидовал острой, доходящей до раскаленной ненависти завистью опрятному быту буржуев, их образованию и таланту, Исаакиевскому Собору и Зимнему дворцу. Все это не по рылу копошащемуся в земле и дикому, как земля, первочеловеку. Прирожденному цинику захотелось крови стоика и эпикурейца. И дорвется! И насытится! И Бог не защитит… Бог ограничился тем, что сказал нравоучительную сентенцию: «Грех лежит у порога, но ты господствуй над ним». Однако побуждений и сил справиться с грехом Он, Всемогущий, не дал Каину, а дал почему-то греху побуждения и силы властвовать над человеком. И затем, когда праведный Авель повалился с раздробленным черепом, Господь высказал порицание убийце — не более, оградив его от самосуда родственников. Авель, может быть, сделал бы лучше вместо того, чтобы приносить жертвы, дым которых шел к небесам, — запасся бы хорошей дубиной против воплощенного дьявола, которого Господь послал ему вместо старшего брата. И несказанно в Библии, чтобы Авель воскрес и получил какое-то вознаграждение: что с возу жизни упало... Поваленное грозою дерево не поднимается. Взамен убитого аристократа Господь создал буржуя — Сифа, но каинисты возобладали и довели человечество до извращения плоти, до потопа. То, что совершается теперь, всегда было и всегда будет, только кажется трагически-жгучим, ибо касается нашей кожи. Всякая социальная и личная несправедливость от каинизма. Народ эту свою черту выразил не только в современной пугачевщине (или в старых бунтах), но и в таких явлениях, как феодальная тирания и опричнина Грозного.
Прислушивался Михаил Осипович к разгулу стихии. Какой материал для оперы будущего! Одновременно убийство Духонина и интронизация патриарха Московского! События напоминают предсмертный бред. Умирающая Россия сразу припоминает все страстное, чем жила: и смуту, и вольницу, и тиранию, и пугачевщину, и патриаршество, и самозванство. И в этом бреду сгорали лучшие сыновья ее, сгорало все, рачительно накопляемое веками… Эту трагедию предрекал Меньшиков. Народ, утративший национальное ядро и национальную веру, погибает… Вера в Бога есть уверенность в высшем благе. Потеря этой веры есть величайшее из несчастий, какое может постигнуть народ. Уже одно колебание ведет к несчастью, тотчас возвращает нас в объятия безнадежного язычества, в царство зла... Эта вера в иные моменты колебалась и в самом Михаиле Осиповиче. Колебалась при виде того, как летит в пропасть Россия, подобно стаду, в которое вселились бесы. Ведь все это беззаконие, все самое отвратительное, низкое и жестокое сделали не татары, не японцы, не немцы, а собственное Отечество в лице современного народа-богоносца...
Целебен был воздух Валдая. Здесь, в одиночестве, отрешенный от любимого дела, Меньшиков более, чем когда-либо, ощущал возможность великой и подлинной веры.
Между тем, Россия рассыпалась на глазах. Хоть и предвидел Михаил Осипович, один из немногих, такой исход, а от этого нелегче было. Предпочел бы тысячу раз ошибиться! А теперь уже иного выхода не было для России, нежели как обратиться в первозданный хаос с тем, чтобы из него родилось нечто новое, раз старое безнадежно сгнило и оказалось нежизнеспособно. Цель человеческого рода не в том, чтобы рассыпаться в стихию, ничем не обузданную, не управляемую никакими законами. Цель — не ветер, не ураган, не буря, хотя и бури закономерны. Цель — мир на земле и благоволение, тот прекрасный уклад жизни, который называется цивилизацией. Цель в том, чтобы каждый человек чувствовал себя по всей стране, всему земному шару столь же безопасным, как у себя в постели, чтобы всюду за тысячи верст он встречал к себе то же уважение, что за своим семейным очагом, ту же благожелательность, готовность каждую секунду прийти на помощь. Цель — искренне братство людей, созданных братьями… Вместо этого целью провозгласили разрушенье, а братство утопили в крови. На Валдае летом вспыхнуло восстание, были убитые и раненые, среди последних — благочестивый архимандрит, которого большевики взяли в заложники. Доходили слухи о потопленных в крови восстаниях в Новгороде и Ярославле. Слухи, слухи… Газет не стало. Письма доходили туго. Но и из крупиц картина вырисовывалась ясная. И созерцая ее, вновь и вновь искал Михаил Осипович причины этой невиданной трагедии. Вновь и вновь называл их, поверяя дневнику и своим корреспондентам. Все беды наши — русских людей — те, что слишком много десятилетий (и веков) мы провели во взаимной ненависти, раздражении, точно в клоповнике или осином гнезде… …Все ужасы, которые переживает наш образованный класс, есть казнь Божия рабу ленивому и лукавому. Числились образованными, а на самом деле не имели разума, который должен вытекать из образования. Забыли, что просвещенность есть noblesse qui oblige {Благородство, которое обязывает (фр.).}. Не было бы ужасов, если бы все просвещенные люди в свое время поняли и осуществили великое призвание разума: убеждать, приводить к истине. Древность оставила нам в наследие потомственных пропагандистов — священников, дворян. За пропаганду чего-то высокого они и имели преимущества, но преимуществами пользовались, а проповедь забросили, разучились ей. От того массы народные пошатнулись в нравственной своей культуре.
Выживать становилось все тяжелее. Трудно было сводить концы с концами. По счастью, матушка Манюши, женщина характера ангельского, перебралась на Валдай, чтобы приглядывать за малолетними внуками. Вместе с нею занимался Михаил Осипович обучением детей, разделив поровну предметы. Дети овладевали иностранными языками, узнавали родную историю и литературу, постигали азы различных наук. Великая ответственность и ни с чем несравнимое счастье — учить своих детей, видеть, как впитывают они то, что ты вкладываешь в них. И нет сомнений, что семена эти, тобой в их души зароненные, не выветрятся и дадут плод, даже когда тебя уже не будет. Дети были малы, и далеко не все могли понять, далеко не все можно было передать им. Но все, что можно, и сверх того Меньшиков передать спешил, спешил, чувствуя, что недолго ему оставаться с ними (а как бы хотелось — подольше!), старался успеть заронить в их души основы, которые бы они, возрастая без отцовского пригляда, не забыли, сберегли на всю жизнь. Манюша хлопотала о пропитании семьи, стряпала, хозяйничала. А цены все стремительнее летели вверх. И, вот, кроме всевозможных притеснений со стороны новой власти нависала угроза еще большая — угроза голода. Ждать помощи было не от кого. Все еще остававшиеся в живых друзья находились в положении не лучшем. Оставалось уповать лишь на Господа Бога. Сам себя заговаривал Михаил Осипович от уныния, время от времени овладевающего сердцем: Помни, что уныние есть недоверие к Богу, т. е. к своим безмерным силам, скрытым в тебе. Уныние есть нравственная измена себе. Помни, что до момента гибели уныние есть не только нечестие, но и ошибка. Тебе плохо известны настоящие условия и еще хуже будущие. То, что ты существуешь и мог бы быть блаженным, если бы не отравлял себя страхом за будущее, показывает, что до сих пор не известная тебе формула твоей жизни слагалась из сравнительно благоприятных данных. Почему страшиться, что впредь будет иначе? Впереди, как назади, как сейчас: будет хорошее, будет дурное. И — помогало…
А все же одной надежды на Бога было мало. Нужно было предпринимать что-то. Не для себя, но ради детей, у которых он был единственным кормильцем. Люди, тонущие, спасаются кверху, и во множестве малых опасностей это правильный прием. Но радикальный способ спасения — книзу, в смерть. Это не игра словами: страшна ведь не смерть, а умирание, сознание гибели. Анестезировать себя навсегда, вот — все. Беднеющие люди спасаются кверху, в богатство — необыкновенно трудная вещь. Вернее спасаться в нищету... О, если бы быть одному! Взял бы котомку и пошел побираться Христа ради. Но разве не большим было бы несчастьем остаться одному, без самых дорогих и милых, которые только и согревают душу своим теплом в окаянные годы? Ради них готов был Меньшиков оставить полюбившийся сердцу Валдай, райский уголок, который ближе других был к небу, к Богу. Тяжко было покидать его, но необходимость этого шага становилась все очевиднее. Ездил в Москву. Там — сулили работу. Работа эта дала бы возможность прокормить детей, поставить их на ноги. И, переступая через себя, почти решился Михаил Осипович окунуться в ненавистную суету, перебраться в Первопрестольную… А из Саратовской губернии писали, будто бы там, в уездном городке, легче прокормиться бедным людям. А хоть бы и туда! Уездный город лучше Москвы, тише. И уже серьезно обсуждали возможность переезда туда с Манюшей.
Но — не случилось.
Все произошло ранним субботним утром. Встали, как обычно, в семь утра. Собирались садиться завтракать. Михаил Осипович завершал утренний туалет. Внезапно прибежала десятилетняя дочь, Лида, сказала встревожено:
— Папа, к тебе солдаты!
Михаил Осипович вытер лицо и, повесив полотенце, повернулся навстречу нежданным визитерам. Четверо солдат вошли в комнату.
— Вы товарищ Меньшиков?
— Да.
— Товарищ Меньшиков, мы должны у вас сделать обыск.
— Пожалуйста.
На лице Манюши отразился испуг. Перепугана была и Лида. На шум прибежали остальные дети, а следом за ними пришла и бабушка. Солдаты методично принялись за дело, рылись в комоде, перебирая всякую мелочь. Увидав авторский значок, старший солдат заявил:
— Это монархический значок!
У самого разоблачителя точно такой же значок висел на груди. Манюша заметила это и выговорила:
— А у вас что это болтается, скажите, пожалуйста.
— Это? Это тоже монархический значок.
— Ну, вот видите. Вы его еще носите, а у нас он только лежит в комоде.
Перерыв все шкафы, перевернув вверх дном буквально весь дом, «товарищи», наконец обнаружили «оружие» — старенький кортик, который Михаил Осипович берег в память о годах юности, прошедших в морских походах.
— Почему кортик не был сдан своевременно?
Показал им квитанцию о своевременной сдаче оружия и разрешение на хранение кортика. Не унялись. Что же нужно было найти им! Хоть любую мелочь, чтобы уцепиться! Вытряхнули из чемодана все старые дневники, письма, вырезки из «Нового времени». Раскидав все это и ничего не найдя, наконец, объявили главную цель своего прихода:
— Товарищ Меньшиков, мы должны вас арестовать.
— Как?! — вскрикнула Манюша, бледнея. — За что? Что он сделал? Ведь вы ничего не нашли! Разве можно так ни с того, ни с сего уводить из дома мирного обывателя, ни в чем подозрительным не уличенного? Так нельзя! — говорила она с отчаянием, вглядываясь полными слез глазами в бесчувственные лица солдат, надеясь убедить их…
Перепуганные дети стали плакать, умолять «гостей» не уводить их папу. Сердце разрывалось от этой картины! Попытался Михаил Осипович успокоить своих — но безрезультатно. Бедная Манюша бросилась перед солдатами на колени, содрогаясь и захлебываясь от рыданий:
— Пожалуйста, не губите! Не уводите моего мужа! Не отнимайте у детей отца! Оставьте его с нами! Ведь он ни в чем не виноват! Оставьте…
Старший солдат лишь поморщился, бросил презрительно:
— Вы культурная дама и так поступаете.
— При чем тут культура! — вскрикнула Манюша. — У детей хотят отнять отца, у меня — мужа! Человек сидел у себя дома, безропотно перенося все. Ни в каких заговорах или попытках восстановить старое не участвовал, учил своих детей. Никого он не трогал, никого не проклинал, подчинялся всем декретам, приспособлялся к новой жизни, и вот ни за что уводят куда-то, обижают его и нас!
Видя безысходное горе матери, ее искаженное отчаянием лицо, с прилипшими к мокрым от слез щекам, растрепавшимися волосами, дети заплакали еще сильнее.
— Прекратите! — велел солдат, хмурясь. — Ничего не сделают с вашим отцом! Допросят и отпустят на все четыре стороны! Товарищ Меньшиков, собирайтесь!
— Разрешите хотя бы одеться и выпить стакан чаю.
— Только быстрее!
Одевшись и выпив чай, Михаил Осипович простился по очереди с женой и всеми детьми, перецеловал их заплаканные лица, успокаивал, как мог, обещая скоро вернуться и не веря в то, перекрестил напоследок каждого, выйдя из родного дома, в последний раз обернулся, взглянул на него, на стоявших на крыльце родных и, окруженный стражей, отправился в тюрьму…
Тюрьма — большое испытание для каждого человека. Камера — каменный мешок, железные решетки, железные двери всегда на замке, выпускают только в отхожее место да на прогулку, когда хорошая погода. Одно было хорошо — повезло с сокамерниками. Ими были местные купцы, заключенные с тем, чтобы вытрясти из них последние накопления, огромную контрибуцию в качестве платы за свободу. Шесть человек в маленькой комнате. Духота, отсутствие тишины даже ночью. Никакой возможности спать. Зато товарищи по несчастью, люди добрые и предупредительные, делились своей провизией, которой, правда, совестно было пользоваться. Но еще невозможнее было просить своих. Ведь у них всякий кусок хлеба на счету. А Манюша старалась принести еще и суп, и что-нибудь вкусное. Умолял ее носить меньше, не обделять детей. Кусочка хлеба и бутылки молока более чем достаточно. Но Манюша все же стремилась принести больше, побаловать… От пайка тюремного легко было умереть от истощения. Порция хлеба до полуфунта в день… А хлеб этот два пуда жмыхов на пуд ржи (рожь, вероятно, воруют), похожий на грязь. И еще щи. Скверные, без соли. Купцы приплачивали за прибавку мяса по пять рублей в день. Тоскливо было думать о том, что будет, когда эти почтенные и порядочные люди, по два раза на дню читающие акафист Пресвятой Богородице и Николаю Чудотворцу, сообща молящиеся, вежливые и опрятные, выплатят выкуп и покинут узилище. Придется проситься или в одиночное заключение, или посадят в компанию с ворами, убийцами. Тут не оберешься оскорблений, воровства, вшей. С такими страшно ночевать даже одну ночь…
Не столько смерти боялся Михаил Осипович, сколько окончательной потери и без того подорванного лишениями и летами здоровья. Спать приходилось на полу холодной, неотопленной, грязной каморки. Пыль и грязь, отсутствие свежего воздуха, плохое питание — того и гляди схватишь чахотку. А схватишь ее — и куда дальше? Своим уже не помощник, не работник, не кормилец. Лишнее бремя. Размышляя об этом, решил обратиться к врагу. К Горькому. Все-таки сам сидел. И болел чахоткой. И на власть имеет влияние. Может быть, не откажет в помощи?
Попросил Манюшу присылать детей в прилегающий к тюрьме сад. Хотелось хотя бы издали повидать их. Они пришли. Печальная Лида, младшие, еще не понимающие горя, резвые, двое самых меньших оставались дома. Благословлял их, посылал воздушные поцелуи и не мог наглядеться. Хоть бы раз еще обнять! Пришла и сама Манюша. Стояла, смотрела, плакала, делала знаки, и он отвечал ей. Свидания, которого так добивалась она, не разрешили. И это безмолвное общение было все, что осталось им, но и без слов, одними глазами и жестами — сколько сказано было! Столько и во всю жизнь не скажешь… В немом разговоре прошло сорок минут. Подал знак им, чтобы уходили. И они ушли, удрученные, притихшие… Перечел их дорогие письма. «Как нам скучно без тебя. Мама все плачет. Как ты спал, хорошо ли? Кушал ли ты? Нам так без тебя скучно, что мы обедаем и пьем чай в кухне. Мы все здоровы и молимся о тебе. Дорогой папочка, нам очень жаль тебя…» — Лида. И от Гриши еще: «Приходи скорее, милый папочка, мы так скучаем без тебя. Целую тебя крепко, крепко, крепко».
Милые, они верили, что папа вернется, они ждали. А сам Михаил Осипович уже понял, что вернуться ему не суждено. И прямо сказал комиссар Давидсон, юноша интеллигентный с глазами печальными:
— Можете быть покойны. Вы свободы не получите!
— Это месть?
— Да, месть за ваши статьи. Я вам никогда не прощу.
Накануне надзиратель сказал, что никакая передача «гражданину Меньшикову» не разрешается. Должно быть, осудили без всякого допроса… Члены суда и руководители местной ЧК, Якобсон, Давидсон, Гильфонт и Губа, даже не скрывали, что арест и суд Михаила Осиповича — месть за его старые обличительные статьи против евреев. Называли их погромными, говорили, будто он принадлежал к Союзу русского народа... Обвинения сплошь лживые, но они искали не правды, а мести. Еврей-следователь лишил Меньшикова права прогулки и сказал, что «пощады не будет», что его погромные статьи в руках суда и будут предъявлены ему на суде. И ясно стало, как день, что подведут под расстрел. Смерть мало пугала Михаила Осиповича. Весь последний год, усыхая и слабея от голода и скорбей, он предчувствовал близость ее, готовился к ней. И лишь мысль о судьбе родных разрывала сердце, мучила бессонными ночами. Накануне «суда», понимая, что конец близок, написал им последнее письмо, письмо-завещание: «Дело мое плохо. Евреи, очевидно, решили погубить меня, и я доживаю последние мои часы. Ты не волнуйся, дорогая Манюша, перетерпи скорбь и после моей смерти мужественно защищай семью от гибели сама, как умеешь. Ищи помощи у добрых людей. Расскажи детям, что я умер невинною жертвою еврейской мести. Горячо целую их заочно и благословляю на все доброе. Попроси родных твоих помочь тебе. Пусть дети, когда вырастут, читают мои книги. Пусть будут честными и добрыми людьми. Пусть вспоминают меня и верят, что я любил их, как свою жизнь. Простите меня, Христа ради, что я был слишком беспечен и не уберег себя и вас. Сегодня от вас нет весточки, и я беспокоюсь, нет ли нового обыска у вас или каких-нибудь насилий. Суд, вероятно, будет сегодня, а завтра меня не будет в живых — разве «Чудо Архистратига Михаила» (6 сент.) спасет. Молюсь моему Богу о спасении, но не надеюсь на него.
Боже, как хотелось бы мне лично обнять вас и перецеловать. Ну, что делать. Стало быть, не судьба, дорогие мои, дожить остаток дней мирно и тихо, как мечтал я все время, отдав себя одной заботе — воспитанию детей. Умирал бы спокойно, если бы знал, что вы счастливы, но почему-то Бог излил на меня ярость свою, и я гибну в сознании, что я оставляю вас всех в тяжком и беспомощном положении. Ну, да никто как Бог и, может быть, Он спасет вас раньше, чем вы думаете. Лишь бы самим не подавать повода к худшему. Еще раз прошу тебя, дорогая Маня, простить мне за все огорчения и обиды, вольные и невольные, как я от всего сердца прощаю тебе все, а за твою любовь и ласку и тяжкую заботу бесконечно благодарю…
Запомните — умираю жертвой еврейской мести не за какие-либо преступления, а лишь за обличение еврейского народа, за что они истребляли и своих пророков. Жаль, что не удалось еще пожить и полюбоваться на вас. Сейчас звонят к вечерне. Последний звон мой в моей жизни. Слышите ли вы его? Слышите ли вы меня, мои любимые. Если есть за гробом жизнь, она вся будет наполнена мыслью о вас. Целую тебя, дорогая Маня, возвращаю кольцо обручальное и последние мои гостинцы для вас», — приложил к письму несколько кусочков сахара и леденцов, снял с пальца кольцо и, поцеловав его, приложил также. Этот пакет должен был передать Манюше сын купца Савина.
Настало двадцатое сентября. Седьмой день заключения. Пятница. В середине дня стража вызвала Михаила Осиповича из камеры и повела в здание Штаба, где должен был проходить «суд». В зале присутствовало несколько солдат и обывателей. Не было ни вопросов, ни адвоката, ничего, что могло бы напоминать суд настоящий. Комиссар Губа, молодой еврей с тонкими чертами смуглого лица зачитал приговор. Расстрел. Меньшиков выслушал его спокойно. Он был готов к этому вердикту.
— Что вы имеете сказать?
Кому — сказать? Вам и вашим подручным, поклявшимся «не простить»? Вам давным-давно сказано все. И добавить — нечего. Ничего не ответил Михаил Осипович. Заложил руки за спину и, вновь в окружении стражи, покинул зал, чтобы отправиться в свой последний путь.
Через каких-то две недели должно было стукнуть ему пятьдесят девять лет. Немалый жизненный путь лежал за плечами. Немало сделано было на нем. И, если вглядеться, то не вел ли он весь — к этому дню? К этому финалу? Мог ли сложиться иначе?
Михаил Осипович Меньшиков появился на свет в Псковской губернии, в городе Новоржеве. Детство его прошло в крестьянской избе, хотя родители не имели никакого отношения к крестьянам: отец, сын сельского священника носил самый низший чин в Империи — коллежского регистратора, мать происходила из дворянского рода, совершенно, однако, разорившегося. Жили бедно, едва сводя концы с концами. Из-под родительского крова по протекции дальнего родственника юный Миша отправился в Кронштадт, в морское техническое училище. Море звало его, о море с его необъятным, неохватным пространством он мечтал в тесной избе, но, кроме моря, начинало пробуждаться и еще одно влечение — тяга к перу. И в Кронштадте будущий моряк вместе с несколькими единомышленниками впервые приобщился к журнальному делу, наладив выпуск ученического журнала. Впрочем, тогда еще не думалось, что не море, а именно журналистика станет главным делом его жизни.
Флоту было отдано Михаилом Осиповичем почти двадцать лет жизни, в которые он ходил в дальние плавания штурманом и инженером-гидрографом. И флоту были посвящены его первые статьи, ставшие появляться в печати в начале Семидесятых. Одна за другой вышли книги «По портам Европы», «Руководство к чтению морских карт русских и иностранных», «Лоции Абоских и восточной части Аландских шхер»… Новое призвание овладевало им все отчетливее, и, дослужившись до чина штабс-капитана, Меньшиков вышел в отставку и стал постоянным корреспондентом петербургской «Недели», а затем секретарем и ведущим литературным критиком и публицистом этой газеты и ее приложений.
Его острые статьи имели большой успех у читателей. Большой талант «Морячка», как прозвал его Чехов, признавали и в литературных кругах.
— Я зол на вас за то, что вы не верите в свой талант. Даже письмо ваше художественно. Пишите — ибо это и есть ваша доля на земле! — горячо наставлял Меньшикова трогательно заботливый, прозрачный от болезни Яков Надсон. Этот совсем молодой человек, поэт, обожаемый публикой, стремительно угасал от пожирающей его чахотки. «Пишите — ибо это и есть ваша доля на земле!» — этот завет почившего друга Михаил Осипович исполнил.
Он писал, не зная усталости и творческого простоя. Писал обо всех проблемах русской жизни. Не было недели, в которую из-под его пера не вышло бы нескольких крупных статей. Статьи, опубликованные в «Неделе», выходили потом отдельными книгами. Вначале влиял на Меньшикова Толстой. Сильно поразили его нравственные идеи графа. И следуя им в тех ранних статьях Михаил Осипович склонен был к морализаторству. Лев Николаевич называл их превосходными, и дорог был отзыв его: «Я давно знаю Вас и люблю Ваши писания». И не менее дорог — Лескова: «Я высоко ценю Вашу дружбу, люблю Вас».
Но самые крепкие узы связали Меньшикова с Чеховым. Удивительным человеком был Антон Павлович. Так чудно сочетался в нем глубокий ум, легкий, тонкий юмор, высокая подлинная интеллигентность, природная, а не играемая, как у иных. Поглотила и его во цвете лет ненасытная чахотка, и утраты этой никак, никем восполнить нельзя было. Так и осталась — брешь.
— Вы интересный человек и статьи ваши наводят на тысячу мыслей, и является желание написать вам и побеседовать с вами... Если бы я издавал журнал, то непременно пригласил бы вас в сотрудники и был бы огорчен, если бы вы отказали мне… — говорил Чехов.
Сам Антон Павлович издавать журнала так и не стал. Но вместе с братом Александром стал активнейшим сотрудником суворинского «Нового времени». Уговорили и Михаила Осиповича влиться в их дружный коллектив. «Неделя» к тому времени была закрыта, и Меньшиков предложение принял.
«Новое время» в ту пору безраздельно господствовало над умами. Эту газету читали от Балтики до Камчатки, ни одно издание не могло сравниться с ней ни тиражами, ни влиянием. Кроме Чеховых и Меньшикова, в ней подвизались многие замечательные авторы, включая Розанова. «Новому времени» отдал Михаил Осипович семнадцать лет жизни, став ведущим публицистом издания. Его «Письма к ближним» с рассуждениями о самых разных, самых больных вопросах русской жизни стали эпохой в истории русской журналистики.
Во все времена публика особенно чтила поэтов. Но может быть и публицистика не менее крылатой, чем поэтические строфы, может и она звенеть подобно лире. Что есть Публицистика? Десятая муза, которая каждое утро входит к вам запросто, пьет с вами кофе и беседует оживленно о том, что делается на свете, и является незаменимым руководственным компасом для общества. Что как не публицистика лучше поможет обществу выработать свои идеалы, понять свой путь? Ветхозаветные пророки были не поэтами, а именно публицистами, первыми в истории! И к заданной ими недосягаемой высоте должен стремиться всякий публицист.
Все жанры важны и прекрасны, но в наступающем Двадцатом веке важнее всех — Публицистика. Лишь она с ее мощью призвана влиять на умы людей, формировать общественное мнение. При стремительно увеличивающемся количестве газет и журналов слово печати становилось важнее слова правительства, важнее слова священника. Общество внимало газетам, газеты становились ристалищем, где сталкивались противоположные идеи. Освещать жизнь невозможно без посредства печати, а не освещая жизни, нельзя создавать истинное сознание общества. Гаснет свеча веры, гаснет мужество, а с ними гаснет и простое понимание действительности. Воцаряется тьма и трусость, свойственная тьме. А за трусостью следует самоизмена. Одна беда: большая часть газет и журналов жизни не освещали, а вносили в нее еще больше смрада и морока. Подавляющая часть изданий была нерусской, враждебной русским интересам, и заправляли там — инородцы. И если бы это преобладание обусловлено было хотя бы настоящим талантом! Ничуть не бывало. В том-то и беда, что инородцы берут вовсе не талантом. Они проталкиваются менее благородными, но более стойкими качествами — пронырливостью, цепкостью, страшной поддержкой друг друга и бойкотом всего русского. В том-то и беда, что чужая посредственность вытесняет гений ослабевшего племени, и низкое чужое в их лице владычествует над своим высоким. И доминирование это устанавливалось не только в печати, в финансах, но и повсеместно. Но печать ли не была важнее многих иных сфер? Потому важнее, что ее змеиный яд отравлял мозги и души. И за них шло сражение. И тем выше должен был быть дар публициста, чтобы взять в этом сражении верх. Настоящий публицист всегда являлся и является выразителем души общества, а если он артист слова, то через него толпа постигает смысл времени, какой самому читателю не всегда постижим и ясен. Публицистика призвана не погрязнуть в мелких дрязгах, но выразить национальное «я» русского народа, преступно и опасно забытое, сформулировать национальное общественное мнение, пробудить его. Публицистика должна стать собственным голосом нации, выраженным литературно.
В своих «Письмах к ближним», выходивших год за годом, читавшихся во всех уголках России, Михаил Осипович сам сделался голосом нации, голосом вопиющего в пустыни. Обличал с беспощадностью библейских пророков пороки своего народа и племен пришлых, пороки власти и пороки общества, взывал отчаянно: Думайте о государстве! Думайте о господстве России!.. Думать о государстве — значит думать о господстве своего племени, о его хозяйских правах, о державных преимуществах в черте русской земли.
Год за годом, наживая все новых врагов, бил Меньшиков в один и тот же набат, видя близящуюся пропасть. И все статьи его были — звоном вечевого колокола, скликавшего народ соединиться перед лицом надвигающейся опасности. Блаженный Августин, защищая христиан от обвинения в разрушении Римской империи, писал: «Что касается до чувства патриотизма, то разве оно не было разрушено вашими собственными императорами? Обращая в римских граждан галлов и египтян, африканцев и гуннов, испанцев и сирийцев, как они могли ожидать, что такого рода разноплеменная толпа будет верна интересам Рима, который преследовал их? Патриотизм зависит от сосредоточения, он не выносит разъединения». Все это повторялось в России. Слово «русский» стало окончательно прилагательным. Русский еврей, русский армянин, русский поляк… А самих русских отодвинули в сторону. Самого русского имени стали стыдиться. Стыдиться не только в интеллигентских салонах, но и во власти. Вымылось национальное начало и из образованного общества, и из властной бюрократии. Что говорить, если пресловутое «ведомство странных дел» целиком в нерусских руках оказалось! Да еще назначали туда сплошь братьев жен да мужей сестер, племянников да кузенов, ни имевших никаких данных для своих должностей. А проштрафился кто из них, так его на другое место — с повышением! Можно ли удивляться после этого той феноменальной бездарности, которой стала отличаться русская дипломатия? А финансы! Финансы все в инородческих руках. А еще не с ума ли сбрели, когда изрядную сумму казенных денег вложили в немецкие банки как раз незадолго до войны? — и пошли они на оружие против России. Даже землю, исконно русскую, пользуясь продажностью чиновников, захватывали бойкие инородцы. В Государственную Думу от русских областей выбирали их же! Да ведь для всякого русского заповедью должно быть: не должна русская рука проводить в парламент инородца! И становились русские уже не господствующим племенем, а сторожами при племенах иных, ставшими господствовать на их земле.
Русские утратили царственное чувство собственности в отношении своей исторической и национальной славы. Вместо нее, в небрежении заброшенной, навязывали народу всевозможные общечеловеческие и демократические ценности. Довели Россию до того, что стала она бояться себя, своих размеров, своего лица, своего места в мире. Великан стал бояться оскорбить своим ростом лилипутов, стал пытаться натянуть на себя их одежды. Отречение от самих себя, забвение славы предков, трусость перед чужим мнением — все это с каждым годом ослабляло русский организм, грозило России упадком.
Чувство победы и одоления, чувство господства на своей земле годилось вовсе не для кровавых только битв. Отвага нужна для всякого честного труда. Все самое дорогое, что есть в борьбе с природой, все блистательное в науке, искусствах, мудрости и вере народной — все движется именно героизмом сердца. Всякий прогресс, всякое открытие сродни откровению, и всякое совершенство есть победа. Только народ, привыкший к битвам, насыщенный инстинктом торжества над препятствиями, способен на что-нибудь великое. Если нет в народе чувства господства, нет и гения. Падает благородная гордость — и человек становится из повелителя рабом… Мы в плену у рабских, недостойных, морально-ничтожных влияний, и именно отсюда наша нищета и непостижимая у богатырского народа слабость.
Этой губительной расслабленности, угасанию национального самосознания, нравственной деградации народа противостоял Меньшиков. Каждому русскому сердцу возглашал: Так жить слишком трудно, как мы живем — в унынии и бесславии. Так жить нельзя. Все, в ком жива Россия, в ком жива родная история, в чьих жилах льется кровь создателей великого государства, мучеников за него и страстотерпцев, все любящие Отечество свое и готовые отдать за него жизнь свою — пусть спешат, пока не поздно! Пусть не откладывают тревоги на будущее — положение России грозно сейчас. — Что можем мы? — бессильно вздыхают рассеянные, растерянные русские люди, из которых каждый чувствует себя одиноким. Отвечу: мы можем соединиться. Это единственное средство почувствовать нашу соборную силу и поднять упавший дух. «Копитеся, русские люди!» — писала бедная царица Марфа в эпоху Смуты. Собирайтесь и собирайте дух свой — и едва ли на земле найдется сила, которая могла бы сломить проснувшийся дух народный!
В 1908-м году Михаил Осипович стал идеологом Всероссийского Национального Союза, созданного при поддержке правительства в лице его председателя Столыпина. В Союз вошли умеренно-правые элементы образованного русского общества: национально настроенные профессора, военные в отставке, чиновники, публицисты, священнослужители. Членами Всероссийского Национального союза были многие известные ученые, такие как профессора Павел Николаевич Ардашев, Петр Яковлевич Армашевский, Петр Евгеньевич Казанский, Павел Иванович Ковалевский, Платон Андреевич Кулаковский, Николай Осипович Куплеваский, Иван Алексеевич Сикорский и другие.
По уставу союза, целями его были:
— борьба за единство и нераздельность Российской Империи;
— ограждение во всех ее частях господства русской народности;
— укрепление сознания русского народного единства и упрочение русской государственности на началах самодержавной власти царя в единении с законодательным народным представительством.
Главную задачу Всероссийского Национального союза Меньшиков видел в том, чтобы национализировать парламент, а через него — и всю страну. В своих статьях он выразил существо русского национализма:
…Мы, русские, нуждаемся в общечеловеческом опыте и принимаем все, что цивилизация дает безусловно полезного. Но Россия в данный момент ее развития совершенно не нуждается в услугах инородцев, особенно таких, которых фальсификаторская репутация установлена прочно. Россия — для русских и русские — для России. Довольно великой стране быть гостеприимным телом для паразитов. Довольно быть жертвой и материалом для укрепления своих врагов. Времена подошли тяжелые: извне и изнутри тысячелетний народ наш стоит как легкодоступная для всех добыча. Если есть у русских людей Отечество, если есть память о славном прошлом, если есть гордое чувство жизни — пора им соединиться…
…Нельзя любить и нельзя гордиться тем, что считаешь дурным. Стало быть, национализм предполагает полноту хороших качеств или тех, что кажутся хорошими. Национализм есть то редкое состояние, когда народ примиряется с самим собой, входит в полное согласие, в равновесие своего духа и в гармоническое удовлетворение самим собой…
…Национализм есть всемерное отстаивание величия России в настоящем всеми средствами современной нам эпохи. Чтобы там ни говорили, национальной партии непременно принадлежала бы власть, если бы партия эта имела мужества быть собой…
А мужества не хватало. Сановники опасались связывать свои имена с национальным движением. Общественные деятели смиряли свои взгляды страха ради либерального. Серьезные трудности были с финансированием. Члены партии ограничивались трехрублевыми взносами, которых никак не могло хватить на нормальную деятельность. Предложение Михаила Осиповича ввести более широкое самообложение было встречено холодно. Правда, наиболее вовлеченные в политическую борьбу несли на себе материальную тяжесть этой борьбы, но не годилось же, чтобы законодательные палаты были доступны лишь богачам. Нужен капитал партии, который выдвигал бы к верхам не состояния, а таланты.
Несмотря на большое уважение к Столыпину, проводившему национальную политику и всемерно отстаивающему интересы русского народа, Меньшиков категорически отверг возможность партии пользоваться материальной помощью правительства, хотя деньги требовались на издание печатного органа Национального Союза. Ни одна из уважающих себя партий не может служить правительству, хотя все порядочные партии должны поддерживать правительство в его полезных стране действиях. Единственно, от кого национальная партия может признать свою зависимость, это от нации, и только народно-общественная поддержка могла бы быть принята с благодарностью. Эту поддержку следует искать, как ищут золото в земле. Служа своей национальности, являясь рабочим органом ее, партия имеет право не только просить, но и требовать средств для своей работы. А средств — не было. Поддержка оказывалась явно недостаточной. Денег на издание газеты так и не удавалось найти. И ясно было одно: еще много-много нужно работы, чтобы собрать растерянную национальную силу и сосредоточить ее до неугасимого горения…
Враги обвиняли Союз и его главного идеолога во всех смертных грехах: в шовинизме, в ненависти к другим народам, в желании поразить их в правах. Целые книги писались в ответ на выступления Меньшикова, захлебывалась ядом инородческая печать, приходили письма с угрозами. Михаил Осипович парировал все нападки:
…Что касается ругательных писем, то они, как и гнусные статьи в инородческой печати, мне доставляют удовлетворение стрелка, попавшего в цель. Именно в тех случаях, когда вы попадаете в яблоко, начинается шум: выскакивает заяц и бьет в барабан или начинает играть шарманка. По количеству подметных писем и грязных статей публицист, защищающий интересы Родины, может убедиться, насколько действительна его работа. В таком серьезном и страшном деле, как политическая борьба, обращать внимание на раздраженные укоры врагов было бы так же странно, как солдату ждать из неприятельских окопов конфеты вместо пуль…
…Русские патриоты проповедуют не ненависть, а лишь осторожность в отношении инородцев…
…Я уже много раз писал, что вполне считаю справедливым, чтобы каждый вполне определившийся народ, как, например, финны, поляки, армяне и т.д., имели на своих исторических территориях все права, какие сами пожелают, вплоть хотя бы до полного их отделения. Но совсем другое дело, если они захватывают хозяйские права на нашей исторической территории. Тут я кричу, сколько у меня есть сил, — долой пришельцев!..
…Инородцы вопят, что национализм русский — «черносотенство», «человеконенависничество» и т.п. Все это низкая ложь. Национальное движение есть порыв русских людей к свободе и единодушию; не ненавистью оно вызвано, а необходимостью самозащиты. Национальное движение не только не чуждо самым святым идеалам цивилизации, но оно именно стремится к ним — только без фактических услуг наших внутренних чужеземцев. Националисты хотят видеть Россию свободной, просвещенной, сильной, справедливой, но думают, что это совершенно невозможно, прежде чем Россия не сделается русской и хоть сколько-нибудь единодушной…
…Враги русского национализма лгут, будто цель нашей партии — обидеть инородцев, искоренить их. Конечно, это жалкая клевета. Не нападать на чужие народности мы обираемся, а лишь защищать свою. На известном расстоянии все народы — братья и дорогие соседи. Желая мира, мы не хотели бы слишком наглого залезания милых братьев в наше Отечество и хозяйничанья их в нашем государстве. Мы не восстаем против приезда к нам и даже против сожительства некоторого процента инородцев, давая им охотно среди себя почти все права гражданства. Мы восстаем лишь против массового их нашествия, против заполонения ими важнейших наших государственных и культурных позиций. Мы протестуем против идущего завоевания России нерусскими племенами, против постепенного отнятия у нас земли, веры и власти. Мирному наплыву чуждых рас мы хотели бы дать отпор, сосредоточив для этого всю энергию нашего когда-то победоносного народа…
В сентябре 1911-го года в Киеве был убит Столыпин. Самая крупная фигура политической России убрана… Мордка Богров, украшение еврейской адвокатуры, заявил, что только страх вызвать еврейский погром остановил его от покушения на жизнь Монарха. Убивая же первого министра, очевидно, он не боялся за такие последствия: он знал, что русское правительство ни за что не допустит погромов, и он не ошибся. Но если все так, то 1 сентября устанавливается прямой террор евреев над русскими министрами. Министров нельзя выбрасывать из сословия, как русских адвокатов, нельзя лишать их практики и куска хлеба. Министров нельзя бойкотировать, как русских писателей, врачей, актеров, музыкантов, нельзя их слишком уж нагло оплевывать в печати и обволакивать их репутацию грязной клеветой. Ну что ж, у евреев остается еще одно средство против неугодных им министров, почти безнаказанное: именно то, что они применили к несчастному П.А. Столыпину. Его убрали, и посмотрите, какая благоприятная для евреев сложилась атмосфера, какого могучего защитника своих интересов они приобрели, и как сразу национальная волна пошла на убыль. Разве это не террор над нашей государственностью? Великий народ наш не замечает, до какого унижения дошел он!
После гибели Столыпина наметившийся национальный подъем пошел на спад, разрушительные силы преобладали все больше, а атмосфера становилась все более затхлой. Наследство убитого реформатора еще создавало фундамент для потенциального развития в нужном направлении, но этой пашни некому было возделывать. Начиналось гниение. И наружный блеск, и патриотический подъем первых месяцев войны не мог обмануть Меньшикова, и подобно ветхозаветным публицистам он прозирал: России, как и огромному большинству ее соседей, вероятнее всего, придется пережить процесс, какой Иегова применил к развращенным евреям, вышедшим из плена. Никто из вышедших из Египта не вошел в обетованный Ханаан. Развращенное и порочное поколение сплошь вымерло. В новую жизнь вступило свежее, восстановленное в первобытных условиях пустыни, менее грешное поколение…
Но и сознавая это, до самого Семнадцатого года, когда закрыли «Новое время», продолжал Михаил Осипович свою борьбу, одиноким воином выстаивая несокрушимо под градом стрел. Эта борьба, ставшая существом жизни, обречена была оборваться вдруг, на высокой точке. И эту точку не пуле ли было поставить? Прям был путь, как стрела. Шел, неизгибно и неуклонно — во имя национальной России — к валдайскому эпилогу.
Вечевой колокол осужден был замолчать, чтобы набатный звон его уже никогда не пробудил бы от позора и беспамятства обезумевший и предавший самого себя новому игу русский народ.
Орава красноармейцев с гиками и смехом выкатилась из здания Штаба. Михаил Осипович шел между ними, ветер трепал полы его старого, изношенного пиджака. Он озирался по сторонам, ища знакомого или хотя бы просто сочувственного человеческого лица. И вдруг увидел — своих… Его дети, гулявшие вместе с няней, укрылись здесь под навесом от надвигающегося дождя, первые капли которого уже разбились о землю. Они были так близко, что Меньшиков рванулся к ним, невзирая на стражу, подхватил на руки маленькую Танечку, расцеловал ее, перекрестил. Наклонился и к тянувшейся к нему Машеньке, но тут последовал грубый окрик:
— Шагай вперед! И без проволочек!
Михаил Осипович обернулся, произнес гордо:
— Это — мои дети, — вновь взглянув на детей, прибавил: — Прощайте, дети! — и вернувшись к недовольной страже, продолжил путь.
Шли знакомым переулком к берегу озера. Меньшиков любил гулять здесь, созерцать темно-синее зерцало Валдая и белые стены Иверского монастыря за ним. Все дышало здесь покоем и благолепием, все пронизано было присутствием Бога.
А теперь — покоя не было. Ветер гнул деревья, нещадно обрывая их золотистое убранство. Еще с утра нахмарилось небывалое здешнее небо, а теперь разрыдалось отчаянным ливнем, и забушевало, загудело озеро. Волны его так швыряли привязанные к берегу лодки, что, казалось, вот-вот сорвут их и унесут, и ввергнут в пучину. Гневался Валдай и в гневе был похож на кипящий кубок, клокочущий, гремящий.
Красноармейцы матерились, проклиная разгулявшуюся стихию. Участвовать в расстреле они отказались, заявив, что в палачи не нанимались. Послали за чекистами. Михаил Осипович повернулся к страже спиной, опустился на колени и, глядя на Иверский монастырь, стал молиться.
Наконец, явились чекисты во главе с Давидсоном. Этот безусый юноша еще на допросе сказал с ненавистью:
— Я сочту за великое счастье пустить вам пулю в лоб.
Пришел исполнить мечту… А комиссар Губа привел в подмогу двух сыновей, мальчиков тринадцати и четырнадцати лет. И им тоже дали оружие, с младых ногтей приучая к кровавому ремеслу.
Меньшиков обернулся к палачам, выпрямился. Посмотрел с мукой на детей, которые прибежали сюда следом за ним… И дети, и няня промокли насквозь, дрожали от холода и рыданий. Бедные, бедные, что будет с ними?..
— Стать спиной!
В глаза смотреть не желают? Конечно, в спину по-подлому — это им больше подходит. Это в их традиции…
Первый залп дали для устрашения. Только кисть руки оцарапали, вырвали кусок мяса. И расстрелять не могут, не поглумившись, не потянув своего удовольствия… Оглянулся, взглянул через плечо.
— Пли!
Новый залп. И страшная, жгучая, разрывающая боль — под сердцем, и чуть повыше желудка. Михаил Осипович упал на землю, судорожно хватая ее рукой. И в тот же миг подскочил к нему торжествующий Давидсон, выхватил револьвер и приставил дуло к виску умирающего. Настал миг его «великого счастья». Заволакивало тьмой глаза, а в ушах слышались, мешаясь — негодующий рев Валдая, ругань солдат и горький плач детей, на глазах которых убивали их отца… Милые, родные, берегите себя и стойте крепко в правде, не уклоняясь, не изменяя Богу и России, не впадая в уныние… Помните всегда, что не раз великая Империя наша приближалась к краю гибели, но спасало ее не богатство, которого не было, не вооружение, которым мы всегда хромали, а железное мужество ее сынов, не щадивших ни сил, ни жизни, лишь бы жила Россия…
Примечание
[1] Курсивом выделены дословные цитаты из статей, дневников и писем М. О. Меньшикова.